Тесное определение современного искусства

Апрель 26th, 2017

Uill Gomperz. Neponiatnoe iskusstvoВопреки тому, что обычно представляют себе современное искусство как нечто необозримое, явление оно чрезвычайно узкое. Современное искусство не является искусством всевременным, хотя художественные течения составившие его начались ещё в середине девятнадцатого века, а их предшественники, на которых современные художники указывают, берут начало в пещерах каменного века. Оно в полном смысле искусство сегодняшнего дня, но его современность не связана с тем, когда оно было создано. Основу современного искусства, хотя оно стремится размывать границы и включать самые разные формы искусства — кино, мультипликацию, фотографию, театр, архитектура — составляют живопись, графика и скульптура. Современное искусство в самом узком смысле — это живопись, поскольку живописное полотно наиболее полно отвечает потребности человека иметь скрытое от посторонних глаз уникальное свидетельство о красоте собственной души. Произведения других форм не обещают человеку быть исключительно его собственностью, но стремятся или самовольно предстать взору других, или выйти в тираж, или явившись, немедленно исчезнуть. Предмет современного искусства, вопреки тому что оно научилось изображать всё что видимо и что невидимо, что имеет название и что обходится без него, что может быть понято и что не может быть определено словами, ограничен. И даже более, может быть, чем предмет других искусств: «что же до проблем охраны окружающей среды, коррупции на разных уровнях, терроризма, религиозного фундаментализма, упадка сельской жизни, угрожающего расслоения в обществе, когда богатые становятся всё богаче, а бедные — всё беднее… Ну, всего этого как будто и нет, если судить по экспозициям в музеях современного искусства». [1] А другой возможности судить о нём нет, поскольку современное искусство, несмотря на высказывания недоброжелателей, уверяющих, будто современное искусство захватило всё культурное пространство и травмирует сознание неподготовленных зрителей, на самом деле обретается в частных коллекциях и залах специализированных музеев. И больше современного искусства нигде не видно. Современное искусство — это, следовательно, не актуальное искусство. Ни по предмету изображения, ни по форме исполнения, ни по степени визуального или интеллектуального присутствия. Один только успех делает произведение искусства современным. Даже стремление быть современным не делает его современным. Хотя успех делает современным любое произведение искусства. Но поскольку на рынке присутствуют в основном произведения последних двух веков, а остальные уже хранятся в музеях, то кажется, что современное искусство принадлежит только им. Успех, а речь о финансовом успехе, никак не соотносится с внутренними свойствами произведения искусства, даже если это действительно великое полотно великого художника, но сам становится их основным свойством. Тогда рассуждать возможно только о том, «насколько большим бизнесом стало искусство и насколько крупными предприятиями — художники». [2] История современного искусства — это история успеха. Многим из его творцов пришлось, правда, умереть в нищете. Но если бы они позволили себе жить хотя лет по сто пятьдесят, то списки самых богатых людей мира выглядели бы сегодня по другому.

[1] Уилл Гомперц. Непонятное искусство: от Моне до Бэнкси. Перевод И. Литвиновой. Москва: Синдбад. 2016. Страница 440-я.

[2] Здесь же, страница 433-я.

Свидетельство

Апрель 26th, 2017

Uill Gomperz. Neponiatnoe iskusstvo«Не существует общепринятого термина, который определил бы искусство» последнего десятилетия прошлого века и первого десятилетия века нынешнего. Новый, способный вызвать всеобщее притяжение «изм» не появляется, а это значит, что и предмет изображения, и способ его изображения, и формы отношений между зрителем и произведением искусства к настоящему времени исчерпаны: «если говорить об арт-движениях, то постмодернизм был последним официально признанным, но он выдохся к концу 1980-х». [1] Зато открылся смысл существования, нет, не искусства вообще, а произведения искусства: оказалось, что он состоит в том, чтобы произведение искусства свидетельствовало о душе своего владельца. О её красоте в первую очередь. И не только с точки зрения самого владельца, но и других людей, ценителей искусства. Приобретая произведение искусства, человек приобретает, конечно, не душу и не её часть, но свидетельство о ней, расставаясь — теряет это свидетельство. Но произведение искусства это не паспорт, не то, что человек предъявляет по требованию. Он сам решает, когда и кому его предъявить. Искусство в своём вещном выражении бытует только в пространстве жилища и, может быть, сада. Музейное, монументальное, уличное искусство или то, что находится на границе между искусством и «мейнстримом развлечений, как то: кино, театром и осмотром достопримечательностей», [2] всё то искусство, которым мы можем любоваться, но не владеть, тоже свидетельствует о нас, но не так полно. Превращение произведений искусства в «интерактивные объекты», которые по замыслу автора должны представлять собой «одновременно аттракцион» и «художественную инсталляцию», [3] приводят к тому, что зрители воспринимают их именно как аттракционы, но «взаимодействовать с собратьями — потребителями искусства (не говоря уже об обмене идеями) им и в голову не приходит». [4] Душа — не аттракцион. Тем не менее произведения искусства участвуют в товарном обмене. Произведение искусства — это товар, а значит, не душу, конечно, но свидетельства о ней тоже можно купить или продать. Художники, следовавшие во времени за постмодернизмом, были уязвлены свидетельской сущностью произведений искусства. Они открыли, что последним свидетельством должно было бы стать человеческое тело, а точнее, раз тело — это мир, отдельные части его, но не стало. Основополагающие произведения, вызванные этим открытием, используют или прямолинейные ассоциации между вещами и телом, или непосредственно делают его материалом для художественных произведений, или обращаются к телу животных как метафоре тела человеческого. Художникам, положившимся на это открытие, «нравилось ощущать себя центром своей вселенной», [5] но век трансплантологи, в который им привелось жить, покончил с их вселенной. Душа, явление столь зыбкое, она и свидетельства о себе получает зыбкие. Счастье, если детский рисунок в рамке. Хорошо, если это «слепок человеческого черепа в натуральную величину, инкрустированный более чем» восемью тысячами «бриллиантов и дополненный человеческими зубами». [6] А то и вообще ничего.

[1] Уилл Гомперц. Непонятное искусство: от Моне до Бэнкси. Перевод И. Литвиновой. Москва: Синдбад. 2016. Страница 412-я.

[2] Здесь же, страница 414-я.

[3] Здесь же, страница 413-я.

[4] Здесь же, страница 414-я.

[5] Здесь же, страница 419-я.

[6] Здесь же, страница 425-я.

Источник прекрасного

Апрель 24th, 2017

Gerbert Rid. Zelenoe ditiaМир и благополучие, снизошедшие на страну после революции, имели следствием то обстоятельство, что никто не хотел заниматься делами государственного управления. Члены верховного триумвирата предпочитали кормить сиропом колибри, выращивать маис или, лёжа в гамаках, философствовать. «Один за другим вожди начали отказываться от участия в народном собрании, объясняя через гонцов, что слишком заняты на своих фермах и не могут выкроить ни дня». [1] Возобладало мнение, что «у них лучшее правительство в мире, и что только дурак может вмешиваться в его работу», [2] а народному собранию надо будет собраться тогда, когда правительство «разонравится нам». [3] Правительство составилось из одного человека, спроектировавшего и отчасти даже проведшего революцию, и который вдруг обнаружил себя «единоличным правителем государства» и «оставался им следующие двадцать пять лет». [4] Но помня о печальном опыте предшественника, он принял меры к тому, чтобы идеалы революции, — а он совершил ту её часть, которая касалась денег, бюджета, налогов, всего того, что любит тишину, — не выветрились, чтобы тихая революция обрела себя в невидимой власти. «Идеальный правитель — тот, кто распределил все до единой функции, оставаясь при этом в самом центре, чтоб в любую минуту все нити власти снова оказались у него в руках: если хотите невидимка, это манипулятор, кукловод, управляющий тысячей умелых марионеток». [5] Тихую революцию преследует шум, а невидимую власть — свет. Как бы власть не таилась, она вынуждена как-то являть себя. Причина этого явления не совсем ясна. Света требует народ: «народу нужен ритуал, и» для него «нет ничего хуже скучного и безликого правительства». [6] Правительство устраивает праздники к удовольствию народа, само ведя жизнь более чем скромную. Но создание других образов может вызвать сопротивление: дорожное, жилищное и коммунальное строительство воспринимаются поначалу скептически, тем более что правительству пришлось «задействовать личный транспорт горожан и организовать добровольную работу на стройке», [7] хотя впоследствии жители страны «прониклись гордостью за похорошевшую столицу». [8] Правительство не скупилось «на перевооружении армии», [9] хотя стране никто не угрожал, но оружие, а тем более армейская форма имеют  не только военное, но и другое, эстетическое значение, которое, помимо прочего, указывает на правительство как на художника. Армия в первую очередь должна быть прекрасна как столица, во вторую — как праздник, а в третью — должна защищать страну от врагов. И защищать красиво. Принцип, которым руководствовалось правительство, создавая новый облик армии, был прост: «низшие чины получали самую яркую форму». «У офицеров» «новая форма имела гораздо более сдержанный вид». «Главнокомандующий носил мундир и брюки чёрного цвета, золотые эполеты и кокарду». Само правительство «одевалось как можно незаметнее». [10] Однако являя себя не только источником благополучия, но источником красоты.

[1] Герберт Рид. Зелёное дитя: роман. Перевод Натальи Рейнгольд. Предисловие Пирса Пол Рида. Москва: б.с.г.-пресс. 2004. Страница 214-я.

[2] Здесь же, страницы 213-я и 214-я.

[3] Здесь же, страница 217-я.

[4] Здесь же.

[5] Здесь же, страница 219-я.

[6] Здесь же, страница 221-я.

[7] Здесь же, страница 220-я.

[8] Здесь же.

[9] Здесь же.

[10] Здесь же, страница 221-я.

Сверх-тихая

Апрель 23rd, 2017

Gerbert Rid. Zelenoe ditiaШум, произведённый Английской революцией, распространялся по всему миру в течении нескольких веков. Англичане, консультировавшие революции в других странах, разделяли, однако, революцию на две части — тихую и шумовую. Тихая часть — это собственно и есть революция. И более того, если та часть революции, что должна совершаться тихо, совершилась с шумом, то этот шум умалял качество революции, делал её едва ли не неудачной. Настоящая революция «мало походила на то, что обычно понимается под революцией». «Во-первых, она закончилась почти бескровно». «Во-вторых, всё прошло тихо, — никто особенно не торжествовал и не радовался». «В-третьих, не было народного героя». [1] Те, что могли бы претендовать на это звание, тихо радовались, что остались в живых. Тихая революция должна быть настолько тихой, чтобы метафору для неё нельзя было подобрать в мире музыки, даже в мире литературы, но только в мастерской художника, под которым обычно понимается живописец. Звук, возникающий из кисти, которой ведут по холсту, вот звук революции: «уж не были ли все эти великие исторические личности — Солон, Цезарь, Карл Великий, Наполеон — в глубине души художниками, искавшими способ самовыражения?» [2] Самовыражение — морок прошлого века. Но из этого не следует, что все эти великие личности, несмотря на весь свой брутальный облик, не были тихими преобразователями мира. Две части революции могут соединиться и в одном человеке, поэтому он и становится великим. Но обычно тихую часть революции делают одни, а шумовую другие. И настолько другие, что тихие революционеры даже отказываются видеть связь между революцией и шумом, — «танцы, устроенные вечером на площади, могли с таким же успехом завершить праздник освящения десятины», [3] в который революция совершилась, — поскольку шум мог вызвать подозрение, что революция была не такой уж и тихой, и потребовала по крайней мере оркестра. С этой точки зрения, тихая часть революции и есть революция, продолжается она тоже тихо, а шум может вызываться чем угодно. Например, жизнью. Или перераспределением доходов. Тихий революционер получает тихое место «секретаря правительства», «кабинет и спальню», [4] тихо «готовит обзор экономических ресурсов страны и предложения по доходной и расходной частям бюджета», [5] которые, конечно, приводят к тому, что некоторые люди «забыв о чувстве собственного достоинства», принимались «поносить принципы либерализма», [6] но весь этот крик уже не имеет к революции отношения. Вдруг проснувшееся время спешит ей на выручку, берёт его под защиту прошлого и делает возможной свободу, поскольку вместе с революцией отодвигает в прошлое и прежнее правительство. Расчищает будущее. Время предлагает противникам и сторонникам революции заведомо неравные условия борьбы, оно фиксирует победу последних и поражение первых, и даёт основание думать, что существует ещё и третья, сверх-тихая часть революции, из которой слышно только как тикают часики.

[1] Герберт Рид. Зелёное дитя: роман. Перевод Натальи Рейнгольд. Предисловие Пирса Пол Рида. Москва: б.с.г.-пресс. 2004. Страницы 187-я и 188-я.

[2] Здесь же, страницы 190-я и 191-я.

[3] Здесь же, страница 188-я.

[4] Здесь же.

[5] Здесь же, страница 189-я.

[6] Здесь же.

Русский бунт

Апрель 22nd, 2017

Rebekka Makkai. Zapretnoe chtenieОбщее убеждение людей — читать вредно. Каждый из нас убеждён по крайней мере в том, что хотя бы некоторые книги может быть вредно читать, несмотря на то что они свободно сочиняются, производятся и распространяются. Общая для торгового общества ситуация: продукт есть, но лучше его не потреблять. Человек оказывается на границе между знанием о свойствах продукта и свободой общества. Читатель, то есть человек, который всё-таки потребил продукт, обнаруживает, что ему позволено всё, кроме разговора о нём. Ограничение кажется вполне разумным, пока не касается определённых книг. Здесь оно проявляется как противоречие между читателями, которые стремятся ограничить чтение друг друга, а поскольку прямо ограничить чтение друг друга невозможно — к тому, чтобы ограничить его через чтение детей. Чтение детей — это наше чтение. Появляется конфликт библиотеки и родителей. Библиотека опирается на «свободу доступа к информации». Её позиции безупречны, если не видеть противоречия между свободой и стремлением организовать чтение детей определённым образом, включая сюда и отказ делать акцент на книгах, «наполненных божественным светом», на «чтении, которое воспитывало бы их души. Нам всем необходимо такое чтение». Но, «видите ли, это публичная библиотека, и любой наш читатель имеет доступ ко всем книгам, которые здесь есть. Наша работа в том и состоит, чтобы каждый мог найти и прочитать ту книгу, которая ему интересна. Хотя родители, конечно, вправе выбирать за своих детей». [1] Библиотека, пусть очень осторожно признаёт вред, который может нанести: «мудрые современные дети», то есть читатели, «и они прекрасно знали: родная мать может запросто оказаться ведьмой, соседний ребёнок — преступником. А библиотекарша — воровкой». [2] Но в том случае, если кто-нибудь попробует обвинять её в том, что дети получают не те книги, она прибегает к помощи закона, а с ним вместе к логическим ловушкам: чтобы судить о книгах, необходимо их прочитать. А прочитав книгу и требуя её запрета, мы попадаем в двусмысленное в моральном смысле положение: сами читаем, а другим запрещаем. Опираться на чужое мнение нельзя. На стороне родителей деньги, и «если мы хотим, чтобы местная община покупала нам стулья, этой общине необходимо всячески угождать, и к чёрту гражданские права». Библиотека «с готовностью быстро и безвозвратно удаляла» «любую книгу, на которую пожаловался хотя бы один из читателей». [3] Уступки подрывают наше представление об идеальной библиотеке. Ещё одно проявление конфликта между читателями описывается как русская ситуация: «один русский — нигилист, двое русских — партия в шахматы, трое русских — революция». [4] Однако в каких сочетания русских не брать, они всегда оказываются читателями, запертыми в своих библиотеках, в системе образов, откуда никого никогда не выпускают. Но зато русские, то есть читатели, свободны внутри библиотеки. Они чувствуют себя первопроходцами. Пока не приходят те, кто останавливает их внутреннее путешествие.

[1] Ребекка Маккаи. Запретное чтение: роман. Перевод Ирины Филипповой. Москва: Астрель: Corpus. 2012. Страницы 22-я и 23-я.

[2] Здесь же, страница 17-я.

[3] Здесь же, страница 27-я.

[4] Здесь же, страница 32-я.

Феноменологическая тюрьма

Апрель 20th, 2017

Rebekka Makkai. Zapretnoe chtenie“Полюбуйтесь-ка на эту книжную тюрьму!» — укоряют герои книг библиотеку. [1] Но их укор обращён в неверную сторону. Книжных тюрем, если понимать эти слова буквально, не существует. Всё, что может претендовать на это звание, не только не служит книжной тюрьмой, но скорее само нуждается в охране. Существует, однако, тюрьма феноменологическая. Она выстроена из образных феноменов, но это не главная её особенность, поскольку человек придумал тюрьмы более удивительные. Главная её особенность состоит в том, что тот, кто населяет её, воздвигает её сам, добровольно и думая, что окружая себя образами, освобождает себя. Или, если был свободен, добавляет свободе новую, более высокую степень осуществления. Феноменологическая тюрьма невидима. Стены её не только направлены внутрь, но и находятся внутри — в голове человека. Но невидима не настолько, чтобы знающий человек не мог бы в случае нужды подпереть её другими образами, а подчас и самым обычным насилием, направленным и на феноменолога, и на феномены. Библиотека годится в качестве физического проявления тюрьмы: человек как будто может быть заперт в библиотеке. Не умеет покинуть её, он перебирается из библиотеки маленького городка в библиотеку университетскую «с дубовыми стенами и железными перилами», [2] в какую угодно другую, но для него это всё одна и та же вселенская библиотека. В каком-то смысле эту метафору можно принять. На самом деле человек покинуть библиотеку может без всякого труда, даже если она его собственность или смысл его занятий. Он не может выйти из тюрьмы образов. Он может предаваться одним образам больше чем другим, но не может от них избавиться вообще. Однако существует мечта об избавлении от власти феноменов. Не только проявляющаяся в качестве отчаянного желания «удрать на индейские территории», [3] свободные от культуры, но в качестве философской техники, которая предполагает, что человек, плывущий среди образов в конце концов обретёт некую землю, где образы получат новое состояние. Читатель и в самом деле путешественник и его главными героями становятся путешественники. Но большей частью он плывёт не просто абы куда, но ещё и воспринимает своё плавание как самоцель. Йэн Дрейк — имя юного читателя — это правильное имя. Люси Гулькина — имя библиотекаря — это правильное имя для феноменологического соблазнителя, поскольку содержит в себе и наследство отца, включая «глубокое русское чувство вины», [4] и наследство матери, с её «американо-еврейским чувством вины глубиной примерно в милю». [5] Вряд ли чувство вины в этом контексте может быть вызвано чем-то другим, как только принадлежностью к культурам, породившим неизбывные, непреодолимые и безысходные образы, способные лишить человека многих радостей жизни и в этом смысле бесчеловечные, даже если они ещё не стали инструментом надсмотрщика. Чувство, которое усиливается тем, что человеку, которого увлекают в тюрьму, ещё только десять лет. Плыви, Дрейк. Плыви всю жизнь.

[1] Ребекка Маккаи. Запретное чтение: роман. Перевод Ирины Филипповой. Москва: Астрель: Corpus. 2012. Страница 7-я.

[2] Здесь же.

[3] Здесь же, страница 8-я.

[4] Здесь же, страница 21-я.

[5] Здесь же.

Подлинная ценность

Апрель 15th, 2017

Aaron Gurevich. Individ“Личность неуловима», считали средневековые мыслители. [1] Но личность не только уловима, она стремится быть уловленной и она проявляется только попавшись в сеть какой-нибудь системы. Человек может быть сам по себе, но не личность. Связь между личностью и системой заметна особенно тогда, когда происходит слом одной системы и замена её другой. Личности, возникшие в связи со старой системой и ей принадлежавшие, оставшись вне системы, перестают существовать, а прикрепившись к новой, вынуждены смиряться с тем, что личное — духовное и психологическое — богатство, которым они обладали, необходимо заново собирать, создавать и подтверждать. Система, если стремится наполнить себя содержанием, обеспечивает человека инструментами, необходимыми для проявления его личности. Человек получает от системы «единый замысел», [2] который, являясь замыслом не только для человека, но общим для системы, становится смыслом жизни человека; человек получает системную память, возможности которой далеко превосходят память человека; человек получает судьбу, которая не обязательно есть предначертание, но которая осуществляется только в системе. Система позволяет человеку создать автобиографию, если смотреть с литературной точки зрения. Система «вовсе не элиминирует» «идентичности» человека, как принято думать» — «его служба и служение, его права и обязанности образуют ту матрицу, которая способствует выявлению черт его индивидуальности». [3] Однако отношения личности и системы парадоксальны. Системы совершенствуются. Они становятся всё более изощрёнными, сложными и даже устойчивыми, но это не порождает такого же прогресса личности, а если иметь в виду личность великую, то вовсе перестаёт её порождать. Система может и усмирить личность, нивелировать её, пусть до известного предела, за которым система сама себе наносит вред. Великие личности рождаются в момент смены систем, которую они сами подчас и вызывают. Измышляли системы норвежские конунги, итальянские поэты, французские логики. Вообще, личностей из ряда вон выходящих может являться одновременно немало. Но великим удаётся создать систему, пусть не всегда обширную и долговечную. В человеке, в его нейронных сетях, есть некая сущность, которая требует расширения за пределы человека. Мы называем её личностью, когда она материализуется. Откуда она берётся в человеке — неизвестно. Судя по тому, что все люди стремятся примкнуть к системе или создать её, она есть у каждого, но сила этой сущности различна. Созидать или примыкать? — это основной вопрос, который задаёт себе каждый человек, желающий осуществления своей личности. Исследователь говорит: примыкать. «Приобщение России к европейской цивилизации (а другого выхода я не вижу) не может не сопровождаться усвоением её основополагающих ценностей». [4] Но этот вывод не следует из его исследования. Личность требует для себя системы. Известны европейские личности и европейские системы. Однако отсюда не следует существование такой системы как «европейская цивилизация». Между викингами и университетскими логиками, даже между Опицином и Петраркой лежит пропасть. Твори свою систему. Реализуй свою личность. Вот подлинная европейская ценность.

[1] Арон Гуревич. Индивид и социум на средневековом Западе: редакция 2004 года. Санкт-Петербург. Alexandria. 2009. Страница 423-я.

[2] Здесь же, страница 434-я.

[3] Здесь же, страница 432-я.

[4] Здесь же, страница 438-я.

Человек-Европа

Апрель 14th, 2017

Aaron Gurevich. IndividНаука фиксирует появление первого европейца, то есть личность, прикреплённую к Европе, лишь в четырнадцатом веке. До этого времени, а точнее, до появления великого Опицина, европейцев в личностном плане не было. Человеку, стремящемуся наиболее полно осуществить свою личность, необходимо прикрепиться к какой-либо общественной системе. Средневековая личность знала немало таких систем, но они были или слишком локальными, местными, значительно уступавшими Европе в размахе, или, напротив, были мировыми, в которых континент был лишь некоторой местностью. Опицин первым прикрепил свою личность к Европе. Действие, которое кажется таким простым, — чего уж проще прикрепить себя к Европе, — для Опицина было не столько радостно новым, сколько болезненно мучительным. Европа была зыбкой: Испания, Италия, Франция, восточное побережье Адриатики. Британия — часть Европы, но по представлениям Опицина — чистилище. [1] Для Германии тоже находились оговорки. Личность проявляется в системе, а система в своей противопоставленности другой системе. Опицин не был гармоничной личностью, не зря же он был первым, он чувствовал в себе разлад между Африкой и Европой, он чувствовал в себе Средиземное море, которое их разделяло. Нужно было иметь немалое мужество, чтобы сделать ставку на Европу. Опицину пришлось решить извечную проблему «внутреннего человека» и «человека внешнего», «вывернув её наизнанку». [2] Человек внутренний оказался снаружи, а внешний мир оказался внутри Опицина, позволив картографировать его внутренний мир в соответствии с географическими представлениями времени. Внутренний мир оказался больше Европы, но все переживания, боль, нездоровье Опицина оказывались европейскими: «я… телом своим свидетельствую о расположении Европы», — писал он: «ревматические боли в его плече «означали» военные действия между Германией и Францией: ведь на его картах Франция занимала место на плече «человека-Европы». [3] Европеец вынесен в европейское пространство, внутренний мир его представляет собой карту Европы, но взаимной трансформации внутреннего и внешнего ещё недостаточно для того, чтобы быть европейцем. Опицин взаимно преображает личное и европейское время, а точнее, синхронизирует их. Теперь каждый год его жизни имеет дополнительное, «символическое» значение — 1338-й становится «годом свершений», 1341-й — «годом спокойствия», — но это символическое значение вызывается и в любом случае связано с Европой: Опицин «мыслит себя не как неизменную сущность, но как историческое существо, подверженное изменению и переживающее некий процесс», [4] а его существо картографировано в соответствии с картами европейских «мореплавателей и купцов». [5] Революция, произведённая Опицином в самом себе, решительно выводит его из ряда не только средневековых личностей, которые позволяли себе пребывать вне европейского «микрокосма-макрокосма», «не участвуя непосредственно в таинстве гармоничного соответствия большого и малого миров», [6] но даже из ряда людей психически здоровых. Исследователи спорят о диагнозе, который можно поставить Опицину. Опицин сам себе его поставил: он болел Европой. А принимать помощь от лекарей, которые могли его излечить, отказался.

[1] Арон Гуревич. Индивид и социум на средневековом Западе: редакция 2004 года. Санкт-Петербург. Alexandria. 2009. Страница 418-я.

[2] Здесь же, страница 414-я.

[3] Здесь же, страница 418-я.

[4] Здесь же, страница 417-я.

[5] Здесь же, страница 412-я.

[6] Здесь же, страница 414-я.

Теория заговора

Апрель 14th, 2017

boris-rybakov-yazychestvo-slavianНи в шестом, ни в третьем тысячелетии до нашей эры «славян как историко-культурного явления ещё не было», [1] а русская поэзия уже была. Если мы признаем, что русский заговор — это поэзия. Заговор не содержит «заклинаний, связанных с земледелием». [2] Поэзия старше земледелия. И старше этнических общностей, элементом которых она является. Сначала появляется поэзия — потом народ. Русская поэзия пережила множество материальных культур, с которыми археологи соотносят славянский этногенез. Поэзия более устойчивый феномен, чем культура, и не только поэзия вообще устойчивее материальной культуры вообще, но творчество отдельных поэтов выходит за границы эпох. Заговор — наиболее устойчивая часть древнего обряда, который известен, но всё-таки «действенная сторона обрядов, при которых заговоры были лишь словесным дополнением, почти позабыта или плохо зафиксирована фольклористами, информаторы которых весьма неохотно раскрывали заклинательный обряд в его целостном виде». [3] Словесное дополнение устойчивее действенного существа, но благодаря своей устойчивости оно само становится существом. Не поэзия изначально примкнула к действию, а действие к поэзии. Действие просто не может исполнить всех требований поэта, который стремится к «подробнейшим перечням тех сил, которые могут помочь или повредить человеку». [4] Поэзия легче действия, легче сказать, чем сделать, но от сказанного отказаться тяжелее, чем от сделанного: «рецепты магических действий меняются», «но словесная часть остаётся более или менее устойчивой». [5] Поэзия надёжнее не только обряда, но религии вообще. Она пережила не только культуры материальные, но и духовные. На смену берегиням пришли рожаницы, возник и исчез княжеский пантеон богов, а заговор продолжал существовать. Поэзия надёжнее языка. Не поэзия хранится в языке, а язык в поэзии. Внутри неё он развивается, бытует и превращается в новый язык. «Глубокий архаизм заговоров сквозит даже в их языке». [6] И он настолько может быть глубоким, что даже поэт перестаёт понимать, что он говорит в обычном, не поэтическом смысле слова, но остаётся необходимой и неотчуждаемой частью поэзии. Поэзия сохраняет тот язык, которого уже нет. Поэзия — дело подсудное. Благодаря «судебным записям по колдовским делам» она сохраняет себя, хотя есть и «старинные рукописные сборники заговоров, составленные колдунами и знахарями», и «записи этнографов». [7] Поэзия заботится о себе. Использует для этого не каждый, но самые надёжные способы. Но она надёжнее и суда, и книг, и этнографов, поскольку существовала и без них. Русская поэзия устойчивее русского народа, русского языка, русской культуры, русского государства. Она древнее их всех. Но древность её ещё глубже. Она древнее того, что уже нельзя считать только русским. Она древнее добра и зла, которые возникли внутри поэзии, разделились в ней и в ней пребывают. Белая и чёрная магия существуют, но свидетельствуют о том, что поэт знает, что делает. То, на что можно положиться.

[1] Борис Рыбаков. Язычество древних славян. — 3-е изд. — Москва: Академический проект: Культура. 2015. Страница 153-я.

[2] Здесь же, страница 138-я.

[3] Здесь же, страница 141-я.

[4] Здесь же, страница 144-я.

[5] Здесь же, страница 143-я.

[6] Здесь же, страница 139-я.

[7] Здесь же.

Каменный век русской поэзии

Апрель 12th, 2017

boris-rybakov-yazychestvo-slavianДесять тысяч лет русской — восточнославянской — поэзии. Оценка консервативная, дана по ближайшей к нам границе палеолита. Русская поэзия берёт своё начало по ту сторону этой границей. И русский заговор достаточно в этом убедителен. Во-первых, заговор — поэзия и самого высокого разбора. Во-вторых, он необыкновенно древний, несмотря на то что включил в себя немало элементов земледельческой культуры, а реалии охотничьей жизни, которые он содержит, могут быть истолкованы как принадлежащие более поздним эпохам: метательное копьё, «рогатина, обагрённая кровью медведя», [1] преклонение перед дикими животными, глубокий неведомый лес и архаичная лексика. Однако их главная особенность состоит в том, что «нигде, кроме заговоров» «не выступает так полно и рельефно» «первобытный анимизм». Заговор «сохранил точнейшим образом характерную особенность анимизма: повсеместность духов и их предельную конкретность». [2] Пусть «из двух половин первобытного дуалистического мировоззрения — духов добра и зла — уцелела в своём виде лишь вторая, тогда как первая (духи добра) почти целиком христианизировались». «Языческое заклинание” «превращалось в христианскую молитву». «Отголоском первобытности» в них «была лишь обязательная множественность защитников человека». [3] Добрые духи сокрылись. На виду остались только злые. Положиться в отстаивании древности русской поэзии можно только на них. Мы исходим из того, что человек палеолита, был существом рациональным. Иррациональность могут позволить себе те культуры, которые обеспечили достаточный зазор между собой и природой. Иррациональность возникает тогда, когда хотя бы волк и медведь оказываются за оградой селения или усадьбы. Но ей нельзя предаваться там, где дикие животные находятся прямо за зыбкими стенами первобытной хижины. Добрые и злые духи имеют рациональную природу, которая проистекает из разделения предков на добрых и злых предков, которое в свою очередь связано как будто с правильной и неправильной смертью: «погибшие неведомо где, побеждённые вредоносными силами, очевидно, сами становились в глазах сородичей опасными представителями стана неведомых, предполагаемых врагов». [4] А те, кто умирал среди соплеменников, оказывался добрым предком. Но такое разделение полно противоречий, оно подрывает нашу веру в рациональность древних: воины, охотники, вообще, все, кто положил жизнь ради племени, должны принадлежать к тем, на кого можно положиться и после их гибели. Изначальное разделение предков было вызвано не тем как человек умер, а тем, был он погребён или нет.  Зло остаётся на поверхности: «переносчиками зла являются ветры всех направлений, все «семьдесят семь ветров», полуденных и полуночных». Источник зла известен, пусть «сама зловредная сила, носимая ветрами, бесформенна, бестелесна и невидима». [5] Способ борьбы с ней не важен. Каким бы он ни был, главное, чтобы он позволил «нейтрализовать злое начало». [5] Заговор, а с ним вся поэзия двойственны. Они обращаются к тем предкам, и к этим. Но для нас сейчас важна древность русской поэзии. Каменный век.

[1] Борис Рыбаков. Язычество древних славян. — 3-е изд. — Москва: Академический проект: Культура. 2015. Страница 144-я.

[2] Здесь же, страница 146-я.

[3] Здесь же, страница 151-я.

[4] Здесь же, страница 150-я.

[5] Здесь же, страницы 151-я и 152-я.

[6] Здесь же, страницы 151-я.